АЛЕКСЕЙ БОТВИНОВ: рондо ярости по поводу утерянного гроша (Часть III)

После смерти Бетховена в потайном ящике его шкафа было обнаружено письмо, написанное им в октябре 1802 года в селении Гейлигенштадт под Веной, и поэтому получившее название «Гейлигенштадтского завещания».
Вот небольшой фрагмент из этого уникального по откровенности и пронзительности чувств документа:
«Мое сердце и разум с детства были склонны к нежному чувству доброты, и я даже всегда был готов к свершению великих дел.
Но подумайте только: вот уже 6 лет я пребываю в безнадежном состоянии, усугубленном невежественными врачами. Из года в год, обманываясь надеждой на излечение, я вынужден признать, что меня постиг длительный недуг. Его излечение может занять годы или вообще окажется невозможным.
Обладая от природы пылким и живым темпераментом, и даже питая склонность к светским развлечениям, я вынужден был рано уединиться и вести одинокую жизнь.
Если же иногда я решался пренебречь всем этим — о, как жестоко загонял меня назад мой ослабевший слух, заставляя скорбеть с удвоенной силой. И я все-таки не мог сказать людям: «говорите громче, кричите, ведь я глух», — ах, разве мыслимо мне было признаться в слабости того чувства, которым я должен был обладать в большем совершенстве, чем кто-либо другой, в чувстве, которым я некогда обладал в наивысшей степени совершенства, такого совершенства, каким, я уверен, наделены или были наделены лишь немногие люди моей профессии.
О нет, это выше моих сил, и потому простите меня, если я отдаляюсь от вас, когда мне хотелось бы побыть в вашем кругу.
Мое несчастье причиняет мне двойную боль, поскольку из-за него обо мне судят ложно. Для меня не должно существовать отдохновения в человеческом обществе, умных бесед, взаимных излияний; я обречен почти на полное одиночество, появляясь на людях лишь в случае крайней необходимости; я вынужден жить как изгой. Ведь, стоит мне приблизиться к какому-нибудь обществу, меня охватывает жгучий страх: я ужасно боюсь, что мое состояние будет замечено. Так было и эти полгода, которые я провел в деревне.
По требованию моего благоразумного врача я должен был насколько возможно щадить мой слух. Это почти совпало с моей теперешней естественной склонностью, хотя иногда, увлекаемый потребностью в обществе, я позволял себе уступить искушению. Но какое же унижение я испытывал, когда кто-нибудь, стоя возле меня, слышал вдалеке звук флейты, а я ничего не слышал, или он слышал пение пастуха, а я опять-таки ничего не слышал.
Такие случаи доводили меня до отчаяния, и недоставало немногого, чтобы я не покончил с собой. Лишь оно, искусство, оно меня удержало. Ах, мне казалось немыслимым покинуть мир раньше, чем я исполню все то, к чему чувствовал себя предназначенным. Желаю вам лучшей и более безмятежной жизни, нежели моя; внушайте вашим детям добродетель.
Только она, а не деньги, способна принести счастье, говорю это по собственному опыту. Именно она помогла мне выстоять даже в бедствии, и я обязан ей так же, как моему искусству, тем, что не покончил жизнь самоубийством».
В главном романе Томаса Манна «Доктор Фаустус» есть удивительная глава, где профессор Кречмар подробно объясняет, почему в последней, 32-й, сонате Бетховена нет третьей части. Этот текст, на мой взгляд — один из лучших в истории литературы о музыке. Действительно, почему Бетховен в своем невероятном шедевре, сломавшем все стереотипы музыки своей эпохи и открывшим путь к модерну, не написал финал?
Конечно, не потому что, как сам композитор с сарказмом ответил недоумевающему издателю: «За недосугом времени, предпочел несколько растянуть 2-ю часть». Просто вторая часть сонаты стала таким Божественным Откровением, после которого добавить что бы то ни было не представлялось возможным.
«Вторая часть сонаты, проходящая через сотни судеб, сотни миров ритмических контрастов, перерастает самое себя, чтобы наконец скрыться в головокружительных высотах, я бы сказал, уже нездешних или абстрактных. Переросло себя и бетховенское искусство. Из обыденных сфер традиций, на глазах у людей, испуганно смотревших ему вслед, оно взмыло в пределы сугубо личного, в абсолютность «я», изолированного омертвелым слухом от всего чувственного — одинокий властелин страны духов, откуда веяло чуждыми ужасами даже на преданнейших ему современников, лишь редко, лишь на краткий миг умевших внимать страшным вестям издалека. Видимость искусства отброшена. Искусство в конце концов всегда сбрасывает с себя видимость искусства.
Третья часть? Новое начало после такого прощания? Новая встреча после такой разлуки? Немыслимо! Случилось так, что соната в этой непомерно разросшейся части пришла к концу, к расставанию навеки. Сама соната как жанр здесь кончается, подводится к финалу: она исполнила свое предназначение, достигла своей цели, дальше пути нет, и она растворяется, преодолевает себя как форму, прощается с миром!».
Слушайте Бетховена. В его музыке — вся жизнь, во всем ее многообразии, радости и трагизме. В музыке Бетховена не только жгучие для всех художников Вопросы, но и Ответы, постичь которые ему помогла судьба, потребовавшая превратить собственную жизнь в подвиг.
При копировании материалов размещайте активную ссылку на www.huxley.media
Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.