ДЖОРДЖО АГАМБЕН. ЦИВИЛИЗАЦИЯ НЕ БУДЕТ ПРЕЖНЕЙ: что значит свидетельствовать о нашем замаскированном присутствии
Джорджо Агамбен — выдающийся итальянский философ, 1942 г.р, ученик Хайдеггера и Беньямина, исследующий возможность новой метафизики в эпоху биополитики как нового тоталитаризма /
«Ч
то бы я ни делала, нет никакого смысла, если дом горит», — сказала Грета Тунберг. Но я бы добавил, что, когда в доме горит пожар, нужно вести себя как всегда, делать все аккуратно и точно, возможно, даже более сознательно — даже если этого никто не заметит.
Может быть, жизнь исчезнет с лица земли, не останется воспоминаний о том, что было сделано — и хорошего, и плохого. Но единственное, что нам остается — продолжать делать то, что прежде и как прежде. Слишком поздно что-либо менять, время ушло.
«Что с тобой происходит — больше не твое дело». Об этом говорится в стихотворении Нины Кассиан. Как география страны, которую нужно покинуть навсегда — что нам она? Однако как все происходящее вне нашего контроля повлияет на нас?
Прямо сейчас, когда это больше не ваше дело, когда все кажется законченным, все в целом и каждый проявляются в своей истинной форме, и они каким-то образом трогают нас — такими, какие они есть, во всем своем великолепии и несчастье.
Я — философ и мне хорошо знакома ненужность и несвоевременность
Философия — что это для современного мира, как не мертвый язык? Джованни Пасколи пишет: «Язык поэтов — всегда мертвый язык, который используется для оживления мыслей». Философия и поэзия говорят на языке, который меньше, чем обычный язык, и, одновременно много шире, грандиозней его, и это определяет их ранг, их особую жизнеспособность.
Подумайте о мире, оцените его в горизонте мертвого языка, но кипящего жизнью, где нельзя изменить ни одной запятой. Продолжай говорить на этом языке сейчас, когда дом горит.
Какой дом горит? Страна, в которой мы живем — Европа? Целый мир? Может быть, дома, города уже сгорели, мы не знаем с какого момента, в единственном неизмеримом пожаре, которого мы якобы не видели. Только остатки стены, стена с фресками, кусок крыши, имена, многие имена, уже охваченные огнем.
Но мы их аккуратно покрываем белой штукатуркой и лживыми словами, чтобы они казались целыми. Мы живем в домах, в городах, сожженных сверху донизу, как будто они еще стоят. Люди притворяются, что живут там, и ходят по улицам, замаскированным среди руин, как будто это все еще знакомые районы прошлого. Теперь пламя изменило форму и природу, стало цифровым, невидимым и холодным, но именно поэтому оно стало еще ближе, оно приближается к нам и окружает нас каждую секунду.
Цивилизация тонет, но тонет и варварство — они тонут вместе, чтобы не подняться снова — это уже произошло, и историки обучены обозначать и датировать катастрофы.
Но как мы засвидетельствуем мир, который рушится, если у нас закрыты и завязаны глаза?
Что мы можем сказать о республике, которая рушится без понимания и гордости, в порочности и страхе? Слепота тем более безнадежна, поскольку потерпевшие кораблекрушение заявляют, что контролируют собственное крушение.
Как они клянутся, что технически все можно держать под контролем, не нужно нового бога и нового неба — только запреты, специалисты и врачи. Паника и подлость. Кем был бы Бог, к которому не обращены ни молитвы, ни жертвы? И что это за закон, не знающий ни императива, ни исполнения? И какое слово не обозначает и не упорядочивает, но фактически замирает в начале — даже перед лицом катастрофы?
Культура, современная культура, которая не познает себя, а механически замечает в тусклом цифровом зеркале, в конце концов, лишается всякой жизни, стремится как можно больше контролировать свою гибель через постоянное чрезвычайное положение.
С этой точки зрения можно увидеть тотальную мобилизацию, в которой еще Эрнст Юнгер увидел существенную черту нашего времени. Люди должны быть мобилизованы, они должны каждый момент ощущать чрезвычайное положение, которое регулируется до мельчайших деталей теми, кто имеет власть принимать решения.
Если раньше мобилизация была направлена на сближение людей, то теперь она направлена на изоляцию и дистанцирование их друг от друга
Как долго наш дом горит? С каких это пор началось его горение? Столетие назад, между 1914 и 1918 годами, в Европе определенно произошло нечто, бросившее все, казалось бы, живое и неповрежденное, в пламя и безумие; тридцать лет спустя огонь вспыхнул снова и с тех пор горит неумолимо, неумолимо, скрыто, тлеет под слоем пепла. Возможно, пожар начался намного раньше, когда слепое стремление человечества к спасению и прогрессу соединилось с силой огня и машин.
Все это известно и не нужно повторять. Скорее, нужно спросить: как мы можем продолжать жить и думать, когда все в огне? Что осталось нетронутым в середине или по краям костра? Как мы могли дышать посреди пламени? Что мы потеряли и за какие крушения — или мошенничество — цеплялись? Теперь, когда нет больше явного пламени, вернее, когда пламя стало цифровым, кто осмелится обнаружить реальность?
Я задаю этот вопрос и понимаю: мы утратили нечто стержневое в этом пожаре. Сгорел — и догорает — сам стержень цивилизации — мышление и высокая культура непрагматических ценностей. Остались власть и голая жизнь, жизнь, единственной целью которой остается механическое воспроизведение своих мертвых форм, жизнь как выживание, без мыслей, без ценностей.
А теперь власть любой ценой пытается захватить эту голую жизнь, которую она произвела, контролировать ее со всеми возможными мерами предосторожности — полицейскими, медицинскими и технологическими.
Править голой жизнью — безумие нашего времени
Люди, сведенные к своему чисто биологическому существованию, больше не люди, правительство людей и управление вещами рушатся. Другой дом, в котором я никогда не смогу жить, но который является моим настоящим домом; другая жизнь, которой я не жил, когда думал, что живу ею; на другом языке я писал слог за слогом, но так и не смог на нем успешно произнести — этот дом настолько мой, что я никогда не смогу владеть им.
Когда мы думаем и говорим по отдельности, то мы думаем, что можем говорить, но забыли, что сказали ранее. В то время как поэзия и философия что-то говорят, они не забывают сказанное, они помнят, что говорят. Если мы не забываем говорить и не забываем о своей способности говорить, то мы свободнее, не ограничены вещами и правилами.
Речь — это не инструмент, это наше лицо, открытость нашего существа. Лицо — это то, что делает нас людьми, у человека есть лицо, а не просто рот или выражение, потому что он живет открыто, потому что он обнажает себя и общается с другими именно лицом к лицу.
Вот почему лицо — это место политики. Наше аполитичное время не хочет видеть собственное лицо, оно держит его на расстоянии, маскирует и прячет. Не должно быть лица, только цифры и цифры. Даже тиран теперь безликий.
Чувствовать себя живым: поддаваться влиянию собственной чувствительности, деликатно подчиняться собственному жесту, не будучи в состоянии принять или избежать его — это то, что рождает философия и поэзия. Ощущение живого — вот что делает жизнь возможной для меня, даже если я был заперт в клетке. Нет ничего более реального, чем эта возможность.
В ближайшие годы мир будет разделен на очень неравные части: монахов (малая часть), их последователей (возможно, чуть побольше) и злодеев (подавляюще большинство). Поскольку коллапс затрагивает нас и беспокоит нас, мы — лишь его часть. Цифровой мир — коллапс в чистом виде, это мир глубокой старости и дряхления. Мир костей, лишенный мяса и кожи. Потому, скелет — это наш атеизм и наша наука, но лицо может быть только у Бога. Биологическая голая жизнь — не может нести исцеления.
Когда Бог стал плотью, он перестал быть одним, он стал одним среди многих. По этой причине христианство должно было связать себя с историей и следовать своей судьбе до конца — и когда история, как это очевидно происходит сегодня, угасает и приходит в упадок, христианство также приближается к своему упадку.
На самом деле Церковь была солидарна не со спасением, а с историей спасения, и поскольку она искала спасения через историю, она могла закончиться только здоровьем, т.е. приматом биологической жизни. Когда пришло время, она, не колеблясь, принесла спасение в жертву здоровью.
Важно вырвать спасение из его исторического контекста, найти неисторическую множественность, множественность как выход из истории. Множественность вне истории — это метафизический императив Лица (как противоположности голой жизни). Лица зарождались в детстве, тогда, когда импульсы высшей реальности были еще свежи и прозрачны.
Они отражалась в детских мечтах. Какие из наших детских мечтаний сбылись? Знать это непросто. И прежде всего: достаточно ли той части выполненного, что граничит с невыполненным, чтобы побудить нас продолжать жить? Смерти боятся, потому что доля невыполненных желаний выросла во всех массах.
«У буйволов и лошадей четыре ноги: это то, что я называю небом. Наденьте узды на лошадей, проткните ноздри буйволу: это то, что я называю человеческим. Вот почему я говорю: берегись, чтобы человек не разрушил в тебе небо. Будьте осторожны, чтобы намерение не уничтожило небесное». Это слова великого даосского философа Чжуан-цзы.
Когда дом горит, остается язык. Язык философии и поэзии, т.е. не язык, а извечные, доисторические, слабые силы, которые охраняют философию и поэзию
Поэзия, слово философии — это единственное, что у нас осталось со времен, когда мы не могли говорить, мрачное пение в языке, диалект или идиома, которые мы не можем полностью понять, и все же мы не можем не слушать его — даже если дом горит, даже если люди продолжают говорить на своем горящем языке.
Подобно поэзии, философия целиком живет в разговоре, и только природа этой обители отличает ее от поэзии. Два напряжения на языковой основе, которые пересекаются в одной точке, а затем неизбежно расходятся. И всякий, кто говорит правильное слово, простое слово, свежее из первоисточника, живет в этом напряжении.
Дом горит. Любой, кто замечает это, может почувствовать себя вынужденным смотреть с презрением и пренебрежением на своих собратьев, которые, кажется, этого не замечают. Дом горит. Заметив это, вы не подниметесь над другими: напротив, вам придется обменяться с ними последним взглядом, когда пламя приблизится. Что вы можете привести в оправдание своей самонадеянной совести по отношению к этим людям, которые по своему невежеству кажутся почти невиновными?
В горящем доме — продолжайте как раньше, не обращая внимания на пламя, которое может нечто обнажить до основания. Что-то изменилось не в том, что мы делаем, а в том, как мы раскрываем cвой язык в мире. Стихотворение, написанное в горящем доме, вернее и правдивее, потому что никто не сможет услышать его в будущем, потому что никто не позаботится о том, чтобы оно ускользнуло из пламени.
Но если удастся найти читателя, то ему никак не избежать послания, доносящегося до него беззащитным, необъяснимым, тихим голосом философии и поэзии
Правду могут сказать только те, у кого нет шансов быть услышанным, только те, кто говорит из дома, который неумолимо пожирает пламя. Сегодня человек исчезает, как лицо из песка, которое стерла волна на берегу. Однако то, что занимает его место, больше не является миром, это просто голая, немая жизнь без истории, без мысли, во власти насильственных действий грубой силы и науки.
Возможно, только из этих руин в один прекрасный день может медленно или внезапно появиться что-то еще — конечно, не бог, но уже и не человек — возможно, новое живое существо, душа, живущая по-другому. И в этом — моя надежда как философа.
Giorgio Agamben Die Zivilisation wird nicht mehr dieselbe gewesen sein: Was es bedeutet, Zeugnis von unserer maskierten Gegenwart abzulegen
Neue Zürcher Zeitung, 28.10.2020
При копировании материалов размещайте активную ссылку на www.huxley.media
Выделите текст и нажмите Ctrl + Enter